Разоренье - Страница 95


К оглавлению

95

Богомолки, держась одна за другую и охая, бежали по следу, который купец, как хороший пароход, оставлял за собой.

Минут через пять он воротился весь красный и, расшвырнув толпу с крыльца в разные стороны, появился предо мной.

— Приложились? — спросил я его.

— От-тлично, два раза приложился!

Купец встряхнул волосами и отер губы рукавом.

— А вы-то?

— Да теснота ужасная.

— Пойдемте, я вас проведу в другом месте. Я еще там не прикладывался. Доска там показывается.

— Что такое?

— По-священному будет дека, а по-нашему — доска, стало быть, от гроба… Так приложиться надо к ней… Пойдемте!

И опять он врезался в толпу с каким-то неестественным азартом, как будто в этом была его задача. И я заметил, что не один он любил расправить кости в этой свалке.

Наконец он везде приложился.

— Куда ж теперь? — сказал он в недоумении.

— Пойдемте чай пить, — сказал я.

— Грех бы?..

— Как знаете.

— Да уж пойдем, пойдем. Обедни начнутся в двенадцатом часу… Куда деться?

Но выпив одну-другую чашку почти молча, купец сказал:

— Нет, надо отстоять раннюю, отделаться да пойтить по рынку потолкаться… Поздняя-то обедня, ведь она до трех часов протянется…

И ушел.

Я посидел немного и пошел разыскивать Павлушу Хлебникова. В тарантасе его не было. Поднявшись во второй этаж каменного постоялого двора, я нашел его в широких новых сенях: он умывался. Перед ним стояла кухарка с корцом воды и чему-то смеялась, прикрывая рот рукою.

Завидя меня, он молча махнул мне рукою, как бы говоря: "ступай, ступай!" Я не понимал, в чем дело.

— Нет ли полотенчика? — сказал он, обращаясь к кухарке.

— Нате! — послышался откуда-то девичий голос.

Из раскрытого, выходившего в сени окна, из-под опущенной шторы, высунулись пальцы женской руки, с колечком на мизинце, и подали полотенце.

— Покорно вас благодарю!

Рука спряталась, а в комнате, из занавешенного окна которой она высовывалась, послышался смех молодых голосов.

— Не хотят к обедне-то! — усмехаясь, прошептала кухарка.

Павлуша, очевидно, тоже не спешил к обедне. Я оставил его и ушел на улицу…

III

Была поздняя обедня. Главная соборная церковь, где находился угодник, была битком набита господами, наехавшими из окрестных деревень, городской аристократией, купечеством и теми из простонародия, которые успели пробраться заблаговременно. Церковные двери были заперты, и на паперти стояли частные пристава и будочники, пропуская благородных господ и провожая дам. Массы других богомольцев наполняли монастырский двор и большими толпами разлеглись вокруг высокой монастырской стены. Было глубокое молчание — молчание необыкновенно томительное, — в котором, кроме терпения, я не мог ничего видеть. Изредка слышался голос кликуши в толпе, и тогда возбуждалось внимание, но потом опять та же тишина, терпение и молчание.

В проходе под колокольней толпа народу ломится в железные двери, стараясь проникнуть на колокольню, и ломится потому, что какой-то слепой горбун не пускает туда, напирая широкою, неуклюжею грудью на дверь. Богомолец сам начинает продираться на колокольню. За копейку его пускают. Вошел он в первый ярус, тут народ идет во второй, и он за ним. Кто-то хочет перелезть через перила на монастырскую крышу и перелезает; весь народ смотрит на смельчака, вслед за которым лезет другой; железные листы кровли гремят под их ногами. Частный пристав погрозил им пальцем с крыльца собора, и они сели на крыше на корточках. И опять томительное молчание. Вокруг монастыря лежат толпы баб и мужиков. Разговоров нет никаких: — про свое, про домашнее говорить еще успеют в дороге и дома. Сюда они шли добровольно, не так, как на барщину или по требованию станового: — зачем-нибудь им это было нужно. На колокольне раздались удары колокола; лежавшие подняли головы, встали, поглядели, почесались и легли.

Я сидел за воротами постоялого двора.

Рядом со мной, тут же на лавочке, сидели: сельский дьячок и солдат, оба пожилые; солдат был отставной.

Дьячок задавал ему отрывочные вопросы, солдат отвечал ему тоже полусловами, растирая на ладони табак.

— Какой губернии?

— Новгородской.

Молчание.

— Новгородской? — переспрашивал дьячок.

— Новгородской губернии, — повторял солдат.

— Гм!

И молчание.

— Тихвинского уезда, — произносил он как бы в раздумье, спустя некоторое время: — Новгородской губернии, села Спасского.

— Большое село?

— Село у нас большое.

И потом:

— У нас село большое, большое село!

— Большое?

— Большое село… Семьсот дворов…

— У-у-у!..

— Да! Село богатое. Богатое село!

И опять молчание.

— Эта медаль где получена?

— За Польшу!

— За польскую кампанию?

— За польскую.

— То-то, я гляжу, новенькая.

Солдат поглядел молча на свою медаль.

— Мы тогда три месяца выстояли в Радомской губернии…

— Что же? как?

— Насчет чего?

— Как, например, бунт этот… ихний?

— Да чего же? Больше ничего — хотели своего царя!

— Ах, бессовестные! — сказал дьячок, качая головой.

— Ну, а как народ?

— Народ — обнаковенно… ничего.

— Ничего?

— Ничего!

Из подобострастия в голосе, которым дьячок расспрашивал солдата, и из торопливости, с которою он как бы наобум задавал ему ничего не значащие вопросы, я не мог не видеть, что дьячок боится потерять собеседника.

Да и сам я боялся потерять его. Вследствие этого, когда солдат замолчал и стал укладывать кисет в карман, как бы собираясь уйти, а дьячок, уставившись на него, не знал, повидимому, о чем спросить, я тоже поспешил задать ему вопрос.

95