Разоренье - Страница 43


К оглавлению

43

— Вася! — отозвала меня матушка: — ты поговори с ним поаккуратней! Извини, голубчик! Как бы не подумал: приехал, мол, из Петербурга критиковать.

— Да я с удовольствием…

— Пожалуйста! Так что-нибудь… Поласковей! Он у попечительницы бывает… как бы что-нибудь…

— Не беспокойтесь, не тревожьтесь! — сказал я.

Я собрался с духом и стал что-то говорить, даже смеяться. Должно быть, я угодил этому борову, потому что он ободрился и из круга уездных интересов мало-помалу стал довольно самоуверенно вламываться в области, ему, повидимому, весьма слабо известные.

— Скажите, пожалуйста, — говорил он, с лукавой улыбкой поглядывая на мать и сестру: — что, ежели, например, написать статейку?

— Что же? — мог я только сказать: — отлично!

— Гм… Право? Как вы думаете?

— Превосходно! — сказал я. — Что же?

— Ничего?.. Гм! А тут, я вам скажу, много можно, ежели захотеть… Так, хоть постращать… Тут — и-и-и можно сколько! Я давно собирался, да все думаю… чорт с вами! А, ей-богу, как-нибудь надо… Например, ежели описать, как у меня шапку в клубе украли… А? как вы думаете?.. Ведь это что же? ежели хоть так, для примера я возьму, — ведь все-таки же два с полтиной, как бы то ни было… А подите-ка у нас, разыщите!

Я решительно не знал, что говорить; однако говорил.

— Ведь пишет же этот, как его… Белинский, что ли, в "Сыне отечества"!..

— Едва ли Белинский… — начал я совершенно невольно.

— Вася! — быстро окликнула меня мать и увлекла в другую комнату. — Не спорь! Не спорь с ним!

Я замолк.

Хороший человек ободрился, выпил бутылку водки, но пьян не был. По его приглашению и из боязни, чтобы не разозлился, и я пил, сколько мог. В конце концов речь перешла на взаимную любовь; матушку мою хороший человек любил, как родную, а относительно сестры сказал с особенной выразительностью:

— Мы вот как дружны — дай бог всякому!.. Потому что мы оба профессора с ними, хе-хе-хе! Тоже пользу приносим, хе-хе-хе!

— Что вы смеетесь? — сказала сестра: — разумеется, пользу! Правда, Вася?

— Разумеется!

Сестра сказала это с полным убеждением, так что Семен Андреич устроил у себя серьезное лицо и произнес, как-то потупясь и расставляя руки:

— Да, само собой… Господи боже мой! Да кабы не пользу, так кто же бы стал бы! Господи боже мой, само собой!..

Порядок был восстановлен, и снова пошли излияния. Теперь уже матушка заявляла, что любит его, как родного, и сестра тоже что-то было хотела сказать, но покраснела. В заключение и меня попросили любить его, как родного.

Я на все был согласен, и счастливый вечер продолжился в том же порядке довольно долго.

— Васенька! — сказала мне матушка по уходе гостя: — будешь ложиться, так поставь сапоги под кровать, а не в кухню… а то, пожалуй, кто-нибудь… подумает…

Я готов был проглотить мои сапоги, лишь бы никто ничего худого не подумал про сестру до тех пор, пока доподлинно не узнают, что сапоги принадлежат "родному брату"…

3

"…И при всех таких путах как, однако же, трудно удержать в душе эту совершенно обстоятельно доказанную потребность молчания. В Петербурге возможно достигнуть этого с гораздо большим успехом; среди ярких контрастов, составляющих столичную жизнь, может и разгореться до пламени и совершенно угаснуть несчастная болезнь — любовь к ближнему. Но здесь, среди народа, она только разгорается… Даже степи, еще только начинающиеся у истоков Дона, по временам сильно допекали меня. И кажется, чему бы тут донимать? Горизонт, не представляющий взору ничего, кроме длинной туманной нити земли и неба; упорный ветер, неутомимо несущийся навстречу одинокому нищему пешеходу, терзающий одинокую ветлу, бьющий о задок кибитки ровно, мерно, скучно… Что тут? А ведь с ума сойдешь! Ни лесочка, ни жилья на протяжении двадцати верст… Вот обогнала нас, словно обезумев от кнута, маленькая тощая лошаденка, запряженная в громадную телегу; в телеге помещается пять мужиков, и шестой — солдат — свесил ноги с задка… Все это пьяно, весело, все это орет, шатается, горланит, хлещет клячу и, повидимому, совершенно забывает о том, что сию минуту какой-то проходимец, благодаря щедрому угощению которого они и пьяны, отхватил у них нужные ихним семьям луга лет на пять вперед, положив таким образом начало будущему разоренью. Хорошо, что с этой пьяной телеги соскочило колесо и вся компания рассыпалась в разные стороны — по крайней мере ее можно обогнать и не видеть этих горьких людей, ворочающихся в грязи, со спутанными на лице волосами, не видеть этой почти истерически дрожащей лошадки.

И опять рогожа бьет в задок, и ветер гудит навстречу.

Подходит вечер; темно; мысль утомлена. Но вот, наконец, замелькали огоньки; среди пустыни вырастает громадное степное село; на темном небе чернеет несколько колоколен; у въезда, в кузне шумят мехи, летят искры. Пошла широкая улица, обставленная каменными домами; соломенные крыши неприметны в темноте; попадаются постоялые дворы и дома двухэтажные с резными крыльцами, поднимающимися с улицы прямо в середину второго этажа. Вот трактир с фонарями и сияющими окнами, в которых виднеются люди. Слава богу, жилое место!

Но что же значит, что, завидев нашу кибитку с высоких резных крылец и отворотных лавочек, начинают бежать за нами толпы людей, и вся улица оглашается криками: "Раабооота!.. Эй, сдай проезжего!.. Эй! отдай!.." Что значит, что ямщик наш начинает гнать лошадей во всю мочь, махая над кибиткой и над тройкой концами вожжей и крича: "У нас свои есть, кому сдать! Своему сдадим!.."

Он не замечает, что мы избиты толчками, задушены поклажей и сеном, выбивающимся со дна телеги; он вырывает "работу" из жадных до нее рук своих собратий и тащит нас в какие-то низенькие ворота, которые захлопываются тотчас же, как только мы вкатываем под темный навес крестьянского двора.

43