— А не забыли, скажу, как вы ко мне на печку бегали? а?.. — фантазировал Михаил Иваныч. — Да помнит! Как забыть!.. А Максиму Петровичу — прямо в ноги… Земной поклон! Перед богом! "Как ты, скажет, смел купецкие краденые деньги на дорогу брать?" — "Голубчик! Максим Петрович! уж неужто ж так им, купцам-то, и оставлять все деньги-то?.. Довольно они денег-то наших положили в карман. Дай и нам грошик!.." Эх, и человек же!
Минуты всеобщего расположения охмелили Михаила Иваныча до того, что он в последние дни был постоянно немножко навеселе, ибо на радостях решался пропивать в день по двугривенному, по пятиалтынному. В таком радостном настроении он лез целовать ручки у Нади, у Черемухиной, у Софьи Васильевны; попил-погулял с мастеровым Ваней и его женой Фенюшкой; песен попел с ними, пошатался ночью по улицам с мастеровым народом и гармонией и даже выказывал поползновения насчет женского пола, остановившись на улице против прохожей девушки с такими словами:
— Дать тебе дорогу, красавица, а ли нет?.. — сказал он, сняв картуз, и прибавил: — проходи, милая, никто не посмеет… Бог с тобой!..
Среди этого гулянья он не упускал случая раз-другой заглянуть на чугунку и расспросить: "не ушла ли?" Успокоенный ответом: "нет еще", шел проститься с старым знакомым, в кабачок, к Трифонову, где на прощанье весьма основательно обругал Павла Иваныча, за что заслужил всеобщее одобрение. Наконец в одно утро уж не рабочие, а сторож при железной дороге, одетый, как картинка, объявил, что сегодня в седьмом часу вечера будет из О. первый поезд в Москву…
— Вре?.. — пролепетал Михаил Иваныч, обрадованный до испуга, и долгое время стоял молча с разинутым ртом, чувствуя, что как будто бы все тело его превратилось в одно сердце, бьющееся от великого счастия, и побежал к Черемухиным.
— Облажено! — пробормотал он и стал сию же минуту собираться в дорогу.
Наде вдруг стало страшно тяжело от этого слова "облажено", от этого счастья улететь из разоренного омута, освежить свою разоренную, бесплодно тоскующую голову.
Не для одного Михаила Иваныча и Черемухиных этот день был чем-то особенным, не будничным, когда люди умирают от скуки, и не праздничным, когда люди могут пить, спят до обморока и смотрят фейерверк в присутствии господина начальника губернии. В нашу глушь, в нашу скуку, беззащитную, брошенную жизнь пришло что-то совсем новое, сулящее лучшее будущее и еще не изменившее нашей тоски, нашего гореванья ни на волос. Не один Михаил Иваныч ни свет ни заря суетился и торопился на машину: весь город был как-то наэлектризован этой новостью, так что когда часов в шесть Михаил Иваныч, сопровождаемый Надей и Софьей Васильевной, пришел в вокзал, здесь уже были толпы народа. Все это двигалось, было весело, собиралось уехать, улететь; ни одной заспанной щеки, ни одних глаз, заплывших от одури, нельзя было встретить среди толпы, бродившей по широким комнатам вокзала. Вся эта суета, пробуждение чем-то горьким отзывалось в сердце Нади; а Михаил Иваныч, в жизни которого события следовали в последнее время с такой быстротой, почувствовал некоторый страх, вследствие чего, попросив барышень поглядеть за узелком, скрылся на время неизвестно куда, а возвратившись через несколько минут, имел лицо весьма радостное.
— То есть вот как обладим дела… — сказал он Наде, тряхнув кулаком.
— Вы водки напились? — вместо ответа сказала та.
— Да, голубчики! — снимая картуз, залепетал Михаил Иваныч: — милые!.. Да как мне не выпить?.. Ангелочки вы мои…
И принялся целовать у "барышень" руки, что хотя и было не особенно заметно среди толпы, однако заставило Надю и Софью Васильевну уйти вперед, на платформу.
Скоро Михаил Иваныч разыскал их и здесь. Но от излияний воздерживался, ибо всеобщее внимание было обращено на лес, из которого с минуты на минуту должен был выпорхнуть первый поезд. В ожидании его шли разговоры. Благородные толковали о том, что теперь представляется удобный случай ездить в Москву, в театр. "Утром выехал, к обеду там; умылся, оделся и марш, а к утру опять дома". — "Великолепно!" Другие, из числа тоже "благородных", смотревшие на это дело глубже, рассуждали о подвозе, о расширении. Простой народ, не имевший возможности понять, что оный подвоз и оное расширение могут образоваться из их дырявых лаптей, трактовал о чугунке кое-что совершенно случайное.
Разговоры публики были прерваны необыкновенно громким криком какого-то сильнейшего горла, раздавшимся откуда-то сверху:
— О-на-а! бра-а-тцы!
Все зашумело, шатнулось и как бы в каком страхе замолкло.
Из глубины просеки темного леса выглянули два красные глаза; донесся жиденький свисток. Это был первый поезд.
— Вот она матушка! — шептал замлевший Михаил Иванович в то время, когда среди всеобщего молчания поезд все ближе и ближе подходил к платформе.
— Ах! голубчики мои милые! — слышалось то там, то здесь.
Поезд пришел и остановился. Молчание сменилось еще более оживленным движением.
Говор. Шум. Смех.
Михаил Иваныч чуть не плакал от радости и беспрепятственно целовал ручки своих спутниц, которые были совершенно подавлены всем, что видели.
— Дай бог вам за вашу доброту! Надежда Андреевна! Софья Васильевна! — бормотал Михаил Иванович.
— Отыщите брата! Пожалуйста! — просила его Надя.
— Под землей вырою-с! На них надежда! Для вас… для маменьки вашей… То есть, господи, боже мой!
И снова начиналось целование рук, даже кофты, в которую была одета Надя. Долго на спине Михаила Иваныча плясал узел с пожитками от поклонов и намерений стать на колени.