— Что ты делаешь, сиволапый ты этакой мужлан? — кричала она на водовоза, зацепившего колесом ведро, поставленное на углу дома на случай дождя. — Дубина!..
— Ну не больно! Не бывал дубиной!.. — огрызался водовоз…
Этого было довольно, чтобы все оскорбленные временем внутренности Птицыной закипели кипучей смолой.
— Ка-ак? Мы подлые? — восклицала она, захлебываясь от гнева, и, чтобы оправдать этот гнев, приписывала водовозу такие слова, каких он и не думал произносить. — Как? Я подлячка?.. Ах ты!.. Да я тебя в старое-то время в порошок бы истерла и по ветру рассеяла. Ах ты… Да я…
Скоро помрачался ум ее среди таких восклицаний, и через несколько времени можно было слышать, как из уст ее вылетают самые нелогические фразы.
— Мы здесь тридцать восемь лет живем, а не подлые… не подлячка я… не подлячка!.. У меня сыновья… в Польше, а… я не подлая!
Навоевавшись вдоволь, она шла на смертный одр, чувствуя необходимость послать за священником; но, отдышавшись, не посылала.
Но очень часто Надя, входя во двор дедушки в сопровождении Михаила Ивановича, встречала уходивший домой причт: батюшку и дьячка, которые были призываемы если не к барыне, то к барину, или бабушке, или Ване.
— Умер дедушка? — в испуге спрашивала Надя.
— Живы, все живы! — улыбаясь, басил дьячок, любивший поговорить. — Они уже лет пять всё отходят-с…
— Земля не принимает! — бормотал про себя неумолимый Михаил Иваныч.
— Хе-хе-хе… Нет-с! Телосложение крепкое-с… — пояснял дьячок. — Крепки оченно! Кажется, вот-вот, — н-нет! — оживают!.. Крепковаты, господь с ними.
— Крепки с чужого-то! — ворчал Михаил Иваныч. — Кабы со своего… А то с чужого-то, поди-ко, сладь с ними!
— Хе-хе-хе… Истинно что так! — соглашался дьячок. — Оченно много разного генералитету по нонешнему времени преставляется, но с упорством! Кажется, вот совсем глаза закатились, а он, глядишь, очнулся да по щеке кого-нибудь и сблаговестил… Хе-хе-хе!..
Во время этого разговора Надя стоит поодаль, ожидая Михаила Иваныча: без него ей страшно и жутко войти в этот мертвый дом, в этот пустынный двор, зарастающий травой. Рассыпавшаяся бочка и гнилая, словно истаявшая на дожде водовозка, пустые сараи и грязная корова — все это отдавало такой пустынностью и заброшенностью, что Надя, прежде нежели идти далее, непременно обращалась к Михаилу Иванычу.
— Михаил Иваныч, идите сюда! — говорила она нетерпеливо. — Будет вам разговаривать.
— Ишь, — говорил Михаил Иваныч, следуя за Надей и глядя на разоренный двор: — ишь нагорожено!..
И при этом ему представлялся тот же двор, оживленный жирными кучерами, толпами просителей, смеющимися кухарками и другими атрибутами счастливого времени Птицыных.
— Заглохло! запустело! — бормотал он, останавливаясь и оглядывая кругом. — Ишь на чужое-то натаскано сколько.
Надя не сразу входила в дом дедушки. Окна, занавешенные платками и одеялами, заставленные щитами из каких-то лоскутьев разноцветных обоев, рисовали ей такую кромешную тьму, царящую внутри, что она невольно шла в сад. Но и здесь стояли заброшенные деревья с гнездами паутины; в густой траве еле заметны были следы дорожек; беседка стояла без дверей. Михаил Иваныч оглядывал все это, выталкивал ногою откуда-нибудь пустую бутылку и говорил:
— Пировать умели! Все хинью пошло, все прахом…
— Михаил Иваныч, за что вы не любите дедушку? — спрашивала Надя.
— Да за что ж мне его любить-то?.. Вашему родителю я обязан: он меня призрел… а дедушка ваш мало кому пользы сделал.
— Отчего мне не хочется к ним идти? — спрашивала Надя, не имея надлежащих оснований вступаться за дедушку.
— Да чего хотеться-то?.. Кабы вы его любили. А то и вам его не за что любить-то.
Надя молча думает о чем-то, но наконец говорит, лениво поднимаясь с лавки:
— Нет, люблю!
— …За что любить-то?..
Надя не отвечает, потому что действительно не понимает, почему ей нужно любить дедушку. Однако она еще раз кивает головой, как бы повторяя: "Нет, люблю…"
— Авдотья! — говорит она кухарке топотом, входя в кухню. — Что дедушка?
Прежде нежели ответить, кухарка с упорным молчанием ворочает какими-то корчагами, ушатами и отвечает совсем не на вопрос:
— И только бы, только бы вынес господь!..
Авдотья постоянно проклинает Птицыных, потому что жизнь ее в их доме действительно каторжная. На всех четырех умирающих она одна прислуга; в кухне над ее головой висят четыре колокольца, за которые умирающие дергают каждую минуту, требуя то того, то другого; вследствие этого в кухне ежеминутно идет звон, от которого Авдотья потеряла человеческий смысл. До нее здесь перебывало множество народу, и каждый из них не мог выжить одного дня, и Авдотья жила только потому, что ей некуда было деться с двумя своими ребятами.
— И какой демон уживет здесь! — говорит Михаил Иваныч, глядя на звонки. — Ишь колокольню какую выстроили! кажется, тыщи рублей не возьму, чтобы мне тут… тьфу!
— Сама-то вдарит, вдарит в колоколец в полночь, так с печи кубарем и летишь… Всех ребят дураками сделали… С испугу плачут! — дрожащим от гнева и трудов голосом говорит Авдотья, продолжая ворочать корчаги. — Барин — тот делает удар легкий. Барчук еще тише, а бабка да сама — так уж ровно бешеные! Пуще всего сама: поминутно, поминутно… Бабка, — та очнется раз в день, а то и в два, да уж и дернет! Прибежишь к ней, а она этак-то ровно рыба рот разевает: "в карман-то", говорит.
— Опоздала! — радостно рычит Михаил Иваныч, удерживаясь при барышне от более веских выражений. — Ушли карманы-то, убежали… хе-хе-хе… Ишь как они привыкли к чужим карманам, так это даже удивительно, ей-богу…